Referat.me

Название: Антология культурологии

Вид работы: реферат

Рубрика: Культурология

Размер файла: 391.7 Kb

Скачать файл: referat.me-185934.zip

Краткое описание работы: Антология исследований культуры. (хрестоматия) Отв. ред. Мостова Л.А. Содержание: Раздел 1. Концепция науки о культуре. Уайт Л. Наука о культуре. Уайт Л. Культурология.

Антология культурологии

Антология исследований культуры.

(хрестоматия)

Отв. ред. Мостова Л.А.


Содержание:


Раздел 1. Концепция науки о культуре.

Уайт Л. Наука о культуре.

Уайт Л. Культурология.


Раздел 2.Фундаментальные характеристики культуры.

Уайт Л.А. Понятие культуры.

Мердок Д. Фундаментальные характеристики культуры.


Раздел 3. Культура как система.

Уайт Л. Энергия и эволюция культуры.

Раздел 4. Типология культуры.

Фейблман Д. Типы культуры.

Крёбер А. Стиль и цивилизации.


Раздел 5. Символическое поле культуры.

Уайт Л. Символ. Происхождение и основа человеческого поведения.

Нидхам Р. Символическая классификация.


Раздел 6. Язык и культурная реальность

Уорф Б. Соотношение языка, обыденного мышления и поведения.

Хойджер Г. Соотношение языка и культуры.


Раздел 7. Мифология

Малиновский Б. Миф в примитивной психологии.


Раздел 8. Планы семинарских занятий.


Раздел 9.Сведения об авторах.


Раздел 10. Статьи.

Мостова Л.А. Американская антропологическая школа

Мостова Л.А. Историческая типология культуры

Мостова Л.А. Универсальная модель культуры

Мостова Л.А. Уайт, Лесли Элвин


Раздел 1. Наука о культуре


Лесли Уайт. Наука о культуре* (в сокращении)


"В течение последнего столетия становится

все очевиднее, что культура представляет

собою... определенную область, изучение

которой требует особой науки..."

Р.Х.Лоуи, Культурная антропология: наука.


"Специфически человеческие особенности,

отличающие род homo sapiens от всех

прочих животных видов, охватываются

наименованием "культура"; следовательно,

науку о специфически человеческих

способах деятельности вполне можно было бы

назвать культурологией..."

Вильгельм Оствальд, Принципы теории

образования.


Всякий живой организм, чтобы жить и воспроизводить себе подобных, должен осуществлять определенный минимум приспособления к своей окружающей среде. Один из аспектов этого процесса приспособления мы именуем " способностью понимать" . ...Однако только у человека как вида мы находим понимание как процесс приспособления, осуществляемый символическими средствами. В символе процесс биологической эволюции приводит к метасенсорному механизму приспособления. Все близкие к человеку виды вынуждены осуществлять свое приспособление при помощи значений, улавливаемых и интерпретируемых органами чувств. Человек же способен выходить за пределы чувственных впечатлений; он может воспринимать и истолковывать свой мир с помощью символов. Благодаря этой способности он достигает понимания и осуществляет приспособление на уровне более высоком, чем любое другое животное. Его понимание несравнимо богаче, чем у высших обезьян, и он легко делится им со своими сородичами. Таким образом, в зоологическом мире возник новый тип понимания и приспособления.

Использование нейро-сенсорно-символической способности в процессе приспособления находит выражение в словесных формулах, которые мы могли бы назвать воззрениями. Совокупность воззрений какой-либо группы людей мы обозначаем как их философию. Следовательно, философия - это сложный механизм, посредством которого известный род животного, человек, приспосабливается к земле, лежащей у него под ногами, и к окружающему его космосу. Философия, разумеется, тесно связана с прочими аспектами той культурной системы, лишь частью которой она является : с технологией, социальной организацией, формами искусства. Однако здесь нас интересует философия как таковая, как некая техника истолкования, как способ сделать мир понятным, чтобы взаимодействие с этим миром стало величайшим преимуществом человека.

Философия, как и культура в целом, возникла и развилась в течение многих веков, с тех пор, как человек начал пользоваться символами . Философия - инструмент, предназначенный и используемый для некоторой цели. В этом отношении она ничем не отличается от топора. Одна философия может быть лучше - быть лучшим инструментом истолкования и приспособления - нежели другая, в точности так же, как один топор может быть лучшим орудием труда, чем другой....


...Человеческим приматам потребовалось время, чтобы приобрести навыки и мастерство в использовании вновь приобретенной способности, имя которой - символ. Протекли сотни тысяч лет, прежде чем сделан был впервые был преодолен изначальный - и обманчивый - предрассудок, будто космос - выражение эго, подобного человеческому, и не может быть ничем иным. В своей философии древнейшие люди просто творили мир по образу и подобию своему. Мы и сегодня недалеко ушли от этой точки зрения, о чем ясно свидетельствуют широкое распространение, сила и влияние теологий.

Однако по прошествии целых эпох, на протяжении которых мир объясняли в терминах желаний, волений и замыслов сверхъестественных существ, было осуществлено продвижение на новый уровень, к новому типу посылок. Место духов заняли виды бытия , сущности, принципы и т.д. Вместо того, например, чтобы говорить, что окаменелости созданы богом, стали говорить, что они образованы "камнетворящими силами" или что они - результат "застывания лапидифических соков". Такой тип объяснения, который кажется сегодня пустым и бессмысленным, был тем не менее значительным шагом вперед по сравнению с анимистическим, сверхъестественым истолкованием, преобладавшим до тех пор. Ответы супернатурализма были полными и окончательными : это сделал Бог; такова была воля Божия, и стало так; больше сказать было нечего. В действительности, конечно, эти ответы ничего не говорили; они были столь же пусты, сколь и окончательны. Но хуже всего то, что они закрывали дверь для чего-либо лучшего; о чем еще можно спросить или узнать после того, как тебе сказали, что то или иное событие - не что иное как действие Бога? Метафизический - говоря словами Конта - тип истолкования во всяком случае освободил от привязанности к антропоморфизму.

Если окаменелости образованы "камнетворящими силами", то это становится приглашением к тому, чтобы проникнуть в природу подобных сил и вступить таким образом в непосредственный контакт с реальным миром - вместо отраженного в нем собственного образа - и, следовательно, что-то о нем узнать. Метафизические объяснения, сами по себе пустые, тем не менее означали прогресс; они открыли путь к чему-то лучшему : к науке.

В общественных науках мы до сих пор не переросли метафизический тип истолкования. Мы все еще встречаемся с тем, что события объясняют в таких терминах, как "сепаратизм местного населения", "тенденции человеческого разума", "принцип эквивалентности братьев", "изначальная демократия равнинных племен" и т.д. Но тем не менее мы движемся вперед.

Если человек, приняв приглашение, в скрытом виде содержащееся в метафизическом типе объяснения, в попытках распознать, что же на деле представляют собою "камнетворящие силы", "обращался к природе, брал факты как они есть и самостоятельно их рассматривал" (Агасси), то он имел возможность перейти к научной точке зрения и научной технике. Во всяком случае, это тот тип истолкования, который вырос из метафизических объяснений и в конце концов заменил их.


... В науке человекообразный примат достиг, наконец, реалистического и эффективного восприятия того внешнего мира, к которому он вынужден приспосабливаться, чтобы выжить. Как инструмент объяснения анимистические, антропоморфистские и супернатуралистские философии были абсолютно бесполезны, ибо ложное знание зачастую хуже, чем полное его отсутствие. Достаточно вспомнить о мужчинах и женщинах, которых умертвили как ведьм и еретиков, чтобы составить себе представление о размерах ущерба, нанесенного этим типом философии. В самом деле, примитивные философии имеют иные функции, нежели объяснение; они снабжали человека иллюзия ми, внушали ему смелость, ощущение комфорта, давали утешение и уверенность, а ведь все это имело значение для биологического выживания. Но как техники объяснения примитивные философии потерпели полный крах.

Метафизические философии также не объясняли реальный мир, но они проложили путь к реалистическому и эффективному его истолкованию исходя их принципов науки и с использованием ее интеллектуальной техники....


Если философия - это механизм приспособления животного, каким является человек, к своему космическому окружению, то человек - основной предмет философской заинтересованности. Как мы указали в главе "Расширение Сферы Науки", можно проследить историю и становление науки с точки зрения детерминант человеческого поведения. Астрология была попыткой оценить роль небесных тел в человеческих делах и предсказывать явления жизни человека исходя из положения светил. Научная философия нашла свое первое выражение в астрономии, т.к. небесные тела, будучи наименее значимыми из детерминант человеческого поведения, легко могли быть изъяты из антропоморфистской традиции, в которой "я" смешивалось с "не-я". Точка зрения и техника науки, однажды установленные в области небесных явлений, начали распространяться на другие сферы. Ход расширения сферы науки определялся следующим законом : наука будет продвигаться и развиваться в обратном отношении к значимости тех или иных явлений как детерминант человеческого поведения. За астрономией последовали земные физика и механика. Физические науки оформились раньше биологических, потому что физические явления - менее значимые детерминанты человеческого поведения , нежели явления биологические. В области биологии сначала развивается анатомия, лишь затем - физиология и психология. Все эти три науки были сосредоточены на индивидуальном организме. Однако с течением времени было осознано, что имеется класс явлений, лежащих вне и за пределами индивида и тем не менее оказывающих значительное и мощное определяющее воздействие на его поведение. При создании научной техники, пригодной для того, чтобы иметь дело с этим классом надиндивидуальных детерминант, возникли социология и социальная психология. Создание этих наук означало что категории детерминант человеческого поведения должны быть исчерпаны. Астрономия и физика занимались неодушевленными детерминантами; анатомия, физиология и психология охватили индивидуальные детерминанты; социология, наука об обществе, имеет дело с надиндивидуальными детерминантами : с какими еще детерминантами стоило считаться?

Как мы уже показали, исходные посылки основателей социологии далеки от соответствия действительности. Вполне верно, что человек, равно как и петух, собака, утка и обезьяна, в обществе сородичей ведет себя иначе, чем наедине.

Стало быть, социология человека - или обезьяны, крысы, собаки, утки - следует по порядку за психологией. Но не пойти дальше означало бы упустить фундаментальное различие между человеком и всеми прочими животными видами. Мартышка, собака или крыса, как мы только что отметили, ведет себя по-разному, находясь среди сородичей и наедине. Следовательно, мы различаем индивидуальный и социальный аспекты поведения этого индивида. Мы можем пойти еще дальше и выделить социальную систему поведения, поставив в центр внимания и истолкования систему как таковую. Итак, мы отличаем друг от друга индивидуальную и социальную системы. Однако - и здесь мы подходим к фундаментальному различию между человеком и прочими видами - когда мы имеем в виду поведение крысы, собаки или обезьяны в индивидуальном или в социальном аспектах, рассматриваем ли мы его в форме индивидуальной системы или социальной системы, детерминантой выступает биологический организм. Мы находим один тип социальной системы или поведения у одного животного вида, другой тип у другого вида; у уток будет один тип социальной организации или поведения, у орлов - другой; львы имеют один тип, бизоны - другой; у акулы он таков, у сельди - иной. У более низких видов социальные системы выступают как функции соответствующих биологических организмов : S = f(O). Но у человека как вида, на уровне символического поведения, дело обстоит совершенно иначе. Человеческое поведение, в усредненно-индивидуальном или социальном аспекте, нигде не выступает как функция организма. Человеческое поведение не варьируется в зависимости от изменений организма; оно варьируется вместе с изменениями экстрасоматического фактора культуры. Человеческое поведение - функция культуры : B = f(C). Если изменяется культура, изменяется и поведение.

Итак, не общество или группа замыкают ряд категорий детерминант человеческого поведения. У более низких видов группу действительно можно рассматривать как детерминанту поведения любого из ее членов. Но для человека как вида сама группа определена культурной традицией : найдем ли мы в том или ином человеческом обществе ремесленную гильдию, клан, полиандрическое семейство или рыцарский орден, зависит от его культуры. Открытие этого класса детерминант и отделение средствами логического анализа этих экстра-соматических культурных детерминант от биологических - как в их групповом, так и в их индивидуальном аспектах - стало одним из значительнейших шагов вперед в науке за последнее время. Это утверждение, несомненно, некоторыми будет расценено как экстравагантное. Мы так приучены к тому, что нас потчуют рассказами о чудесах современной науки - я имею в виду физику, химию и медицину - и так свыклись с пренебрежением к общественным наукам, что кому-то вполне может показаться нелепым заявление, будто выделение понятия культуры - один из значительнейших успехов в современной науке. У нас нет ни малейшего желания приуменьшить значение последних успехов физики, химии, генетики или медицины. Некоторые из них, такие как квантовая механика в физике и генетика в биологии, вполне можно назвать революционными. Однако такие успехи имели место в областях, культивируемых наукой в течение нескольких поколений или даже веков. В то же время с выделением понятия культуры науке открылась совершенно новая область. Отсутствие столь значительных достижений в новой науке о культуре не есть, следовательно, свидетельство экстравагантности сделанного нами заявления. Наша наука - новая, она открыла новую область опыта, которую едва только выделили и дали ей определение, и это означает, что еще не было времени для дальнейших достижений. Значительно именно открытие нового мира, а не относительная величина или значимость достигнутого в этом новом мире. Нас столь впечатляют успехи физики или астрономии, что многим трудно поверить, что медлительные "общественные" науки способны когда-либо стать вровень с этими успехами. Такая точка зрения вполне понятна в дни, когда наука способна картографировать распределение галактик в космосе и измерять массы звезд, отстоящих от наблюдателя на миллионы световых лет, а в это время в другой области наука не имеет ясного ответа на вопрос о природе запрета на полигамию в некоторых обществах. Однако такова предназначение человека на этой планете не сводится только к измерению галактик, расщеплению атома или открытию нового чудодейственного препарата. Социо-политико-экономические системы - короче говоря, культуры, - внутри которых живет, дышит и размножается род человеческий, во много раз важнее для будущего Человека. Мы только начинаем понимать это. Но можно ожидать, что в будущем наступит время, когда научное осмысление таких культурных процессов, как полигамия и инфляция, будет считаться столь же значимым, как и определение размеров далеких звезд, расщепление атомов или синтез органических соединений. "Открытие" культуры когда-нибудь встанет в истории науки в один ряд с гелиоцентрической теорией Коперника или открытием клеточной основы всех форм жизни.

Как мы пытались показать выше, не следует полагать, будто научное осмысление структуры культурного развития и образующих его процесов может дать человеку контроль над ходом этого развития, больший, чем контроль над солнцем и отдаленными галактиками, приобретенный нами благодаря тому, что мы большще знаем о них. Понимание, научное понимание само по себе есть культурный процесс. Развитие науки есть культурный процесс, равно как развитие развитие музыкального стиля, типа архитектуры или форм корпоративной организации в бизнесе суть культурные процессы. Развитие понимания в астрономии, медицине и культурологии сделает возможным более реалистическое и эффективное приспособление человеческого рода к условиям земли и космоса.


Глубокие изменения в науке медленно пролагают себе путь. Человечеству, даже если говорить только об образованных слоях общества, потребовалось много лет, чтобы признать гелиоцентрическую теорию строения солнечной системы и разработать возможности, заложенные в ней. Для того, чтобы идея биологической эволюции человека одержала верх над прежними концепциями, также потребовалось известное время. Открытие и исследование психоаналитиками бессознательного встретило враждебность и сопротивление. Следовательно, нет ничего особенно удивительного в том, что и нынешнее продвижение науки в новую область - область культуры - встречает известное сопротивление и противодействие.


...Созданные человеком общественные науки очищены от супернатурализма в очень большой степени - хотя и не полностью, как показывает (приведем только один пример) существование антропологической школы отца Вильгельма Шмидта, которая пользуется всеобщим уважением. Однако они по-прежнему в очень большой степени ориентированы антропоморфически и антропоцентрически. В значительной мере они все еще основаны на философии Свободной Воли. Отсюда сразу становится понятным противодействие науке о культуре. Антропоцентрическая точка зрения не может, конечно, мириться с тезисом, что культура, а не человек, определяет форму и содержание человеческого поведения. Философия Свободной Воли не может принять теории культурного детерминизма. Для многих социологов и культурантропологов утверждение, что культура образует особый порядок явлений, что она ведет себя в соответствии с ее собствеными принципами и законами и, следовательно, объяснима только в культурологических терминах, есть "мистическая метафизика".


Однако тем, кто противостоит культурологической точке зрения, кажется, что их позиция совершенно реалистическая. Для них столь просто, столь очевидно, что культура не могла бы существовать без человека и что действуют именно люди, реальные люди из плоти и крови, а не какая-то овеществленная сущность, именуемая "культурой"; ведь каждый может увидеть это на самом себе.

Как мы уже пытались разъяснить, в науке нельзя всегда опираться на "самоочевидные" особенности здравомыслящего наблюдения и размышления. Разумеется, культура не существует без людей. Очевидно, что именно люди участвуют в голосовании, говорят по-английски или на каком-то другом языке, верят в ведьм или еще во что-нибудь подобное, строят корабли, объявляют войны, играют в пинокль и т.д. Анти-культурологи смешивают существование вещей с научным истолкованием вещей. Сказать, что человек питает пристрастие или отвращение к молоку как напитку, значит только установить событие, но не объяснить его. Культуролог вполне понимает, что именно человек, человеческий организм, а не какая-то "отдельная или овеществленная сущность, именуемая "культурой", пьет молоко или отвергает его как нечто отвратительное. Но он знает также, что наблюдение события вовсе не то же самое, что его объяснение. Почему человек питает пристрастие или отвращение к молоку, верит в ведьм или в бактерии, и т.д.? Культуролог объясняет поведение человеческого организма исходя из внешних экстрасоматических культурных элементов, которые функционируют как стимулы, вызывающие реакцию и сообщающие ей ее форму и содержание. Культуролог знает также, что культурный процесс объясним исходя из него самого; человеческий организм, взятый коллективно или индивидуально, безотносителен - не к самому культурному процессу, но к объяснению культурного процесса. Нам нет нужды рассматривать нейро-сенсорно-мускульно-железистую организацию, какую представляет собою человек, при объяснении таких вещей как кланы, своды законов, грамматики, философии и т.д.

Объясняя человеческое поведение, мы поступаем так, как если бы культура имела собственую жизнь, даже как если бы она имела собственное существование независимо от рода человеческого. "Это не мистицизм, - как давно заметил Лоуи, - а солидный научный метод"; подобная процедура, можем мы добавить, допускается во многих развитых отраслях науки, таких как физика. Закон свободного падения тел применим в условиях полного вакуума. Физики часто решают проблемы, рассматривая механизмы, которые движутся без трения. В учебнике физики я читаю : "Твердое тело - это тело, форма которого не изменяется воздействием какой-либо прилагаемой к нему силы". Однако следующее предложение гласит : "Такое тело есть идеальное понятие, ибо твердых тел не существует". Если придерживаться философских воззрений наших антикультурологов, этих физиков следует считать "нереалистическими". Тогда закон свободного падения тел был бы отвергнут на том основании, что он описывает события, никогда в действительности не происходящие5*. Пришлось бы отклонить лишенные трения механизмы как "нечто мистическое" и отвергнуть твердые тела как "абстракции". Точка зрения анти-культурологов заключается просто в неспособности осознать, что физик может достичь значительных результатов главным образом именно потому, что он работает таким образом. Именно и прежде всего потому, что закон свободного падения тел не описывает каждое отдельное событие, он имеет всеобщее значение и достоверность. "Теперь вполне установлен тот парадокс, что предельные абстракции являются той самой силой, с помощью которой мы контролируем наше осмысление конкретных фактов".

Культуролог движется в том же направлении и исходит из того же взгляда и той же техники истолкования, что и физик. Культуры могут существовать без людей не в большей мере, чем механизмы - двигаться без трения. Однако можно рассматривать культуру так, как если бы она была независима от человека, подобно физику, который может рассматривать механизмы так, словно они независимы от трения или обращается с телами так, будто они и в самом деле твердые. Это - эффективные техники истолкования. Реализм тех, для кого солнце очевидно движется вокруг земли, для кого свободно падающие тела должны проходить через атмосферу, для кого механизмы, движущиеся без трения, и твердые тела не существуют; реализм тех, кто настаивает на том, что именно люди, а не культура, голосуют, говорят по-английски, красят ногти, питают отвращение к молоку и т.д., - это патетическая форма псевдореализма, которому нет места в науке.


"В течение последнего столетия, пишет Лоуи, - становится все очевиднее, что культура представляет собою... определенную область, требующую для своего изучения особой науки..." Но как нам назвать нашу новую науку? Нам стоило большого труда показать фундаментальное различие между наукой о культуре и такими науками, как социология и психология; следовательно, эти термины здесь не годятся. Термин "антропология" также по многим причинам непригоден. Этот термин используется для обозначения столь многих вещей, что становится почти бессмысленным. Он включает физическую антропологию, охватывающую, в свою очередь, палеонтологию человека, сравнительную морфологию приматов, генетику человека, физиологию и психологию и т.д. Культурная антропология различным образом понимается как психология, психоанализ, психиатрия, социология, прикладная антропология, история и т.д. ..

Однако не очевиден ли ответ на наш вопрос? Не лежит ли решение прямо у нас перед глазами? Можно ли назвать науку о культуре, иначе, нежели культурологией? Если наука о млекопитающих - маммология, о музыке -музыковедение, о бактериях - бактериология и т.д., то почему бы науке о культуре не быть культурологией? Наше рассуждение представляется совершенно законным и правильным, наш вывод - здравым и основательным. Однако многие из тех, кто трудится на ниве науки о человеке, столь консервативны, робки или безразличны, что такое радикальное и революционное нововведение, как прибавление нового суффикса к давно знакомому слову, кажется им претенциозным, абсурдным или в каком-либо другом отношении нежелательным. Мы вновь встречается с возражениями, выдвигавшимися против употребления Спенсером термина "социоло-

гия". Как пишет он в своем введении к "Началам социологии", его друзья пытались отговорить его от употребления этого слова на том основании, что это "варваризм". И сегодня некоторые ученые находят, что слово "культурология" жестоко оскорбляет их слух. Так, В.Гордон Чайлд пишет, что "предрассудки, порожденные Literae Humaniores, слишком сильны, чтобы позволить [ему] принять термин Уайта "культурология". Аналогично Дж.Л.Майерс в своей рецензии на "Расширение Сферы Науки" называет слово "культурология" "варварским наименованием".

Похоже, что те, кто осуждал употребление Спенсером термина "социология" как "варваризм", делали это на этимологических основаниях : оно образовано соединением греческого корня с латинским. Видимо, этого достаточно, чтобы у пуриста муращки пробежали по телу. Однако, к худу ли, к добру ли, тенденции и процессы живых языков имеют мало отношения к подобной чувствительности. Англо-американский язык с легкостью впитывает в себя слова из других языков - табу, шаман, койот, табак - и еще легче создает новые слова ("кодак") или новые формы ("trust-buster"). Он не колеблясь прибегает к гибридизации и прочим случайным импровизациям, таким как нумерология, термопара, термоэлемент, автомобиль и т.д., в том числе и социология. "Телевидение" - один из

самых последних отпрысков лингвистического смешения. Хотя профессору Чайлду слово "культурология" не нравится, он отмечает, что "подобные гибриды, похоже, отвечают общей тенденции прогресса языка". Х.Л.Менкен, крупный авторитет в области американского языка, находит что "культурология" "довольно неуклюжее слово, но тем не менее логичное", и он чувствует, что "установлен факт, что его следует употреблять". Мы, как и Спенсер, чувствуем, что "удобство и употребимость наших символов имеют большее значение, чем законность их произведения"....

Если может стать респектабельным слово "музеология", то почему же им не может стать слово "культурология", для которого есть гораздо больше оправданий на этимологических основаниях? Как прояснено на предыдущих страницах, понятие науки о культуре - старое понятие; оно восходит по меньшей мере к первой главе "Первобытной культуры" Тайлора, написанной в 1871 году. Термин "культурология" относительно мало использовался, но он применялся более чем треть века тому назад в том точном и особенном смысле, в котором используем его мы, и сегодня им пользуются по меньшей мере на трех континентах.

В своем сочинении "Система наук", созданном в 1915 году, выдающийся немецкий химик и Нобелевский лауреат Вильгельм Оствальд говорил : " Я следовательно, много лет назад предложил [выделено нами] именовать обсуждаемую область наукой о цивилизации, или культурологией (Kulturologie)". Нам не удалось обнаружить у него это более раннее употребление данного термина.


....Я впервые употребил слово "культурология" в печати в 1939 году, полагаю, в "Проблеме терминологии родства", хотя я пользовался им в своих курсах за несколько лет до этого времени. Доктор Ченг-Че-Ю снабдил свою изданную в Беркли в 1943 году книгу "Контраст восточных и западных культур" подзаголовком "Введение в культурологию". Он писал мне, что прежде использовал не только термин "культурология", но и термин "культурософия" в своих публикациях на китайском. Профессор Иститута антропологии Национального университета Сунь Ятсена в Кантоне Хуань Вэн Шан опубликовал по-китайски ряд статей по культурологии, и мне сообщили, что в настоящее время он работает над книгой по культурологии. ...


Однако возражения против "культурологии" не только филологические. Лингвистические возражения остаются на поверхности; но глубоко под ними лежат взгляды и ценности, которые будут сопротивляться принятию и употреблению термина "культурология" гораздо сильнее, чем это делают классицисты, взлелеянные в Literae Humaniores. "Культурология" выделяет некоторую область реальности и определяет некую науку. Делая это, она покушается на первейшие права социологии и психологии. Конечно, она делает даже нечто большее, чем покушение на них; она их присваивает. То есть она проясняет, что разрешение определенных научных проблем не лежит, как предполагалось прежде, в области психологии и социологии, но принадлежит к науке о культуре, то естьможет быть осуществлено только ею. Как социологи, так и психологи не желают признавать, что есть такие проблемы, относящиеся к поведению человека, которые находятся за пределами их областей; и они склонны выказывать обиду и сопротивляться науке-выскочке, заявляющей на них свои права. Однако, вероятно, важнее всего то, что культурология отвергает и упраздняет философию, которая веками оставалась дорога сердцам людей и которая по-прежнему вдохновляет и питает многих представителей общественных наук и дилетантов. Это древняя и почтенная философия антропоцентризма и Свободной Воли. ...

Итак, культурология предполагает детерминизм. Принцип причины и следствия действует в царстве культурных явлений так же, как и повсюду в нашем взаимодействии с космосом. Всякая данная культурная ситуация определена другими культурными событиями. Если действуют определенные культурные факторы, определенное событие становится их результатом. Наоборот, определенные культурные достижения, как бы страстно их ни желали, не могут иметь места , если не наличествуют и не действуют требующиеся для этих достижений факторы.... Это очевидно в метеорологии и геологии, но в истолковании человеческого поведения это все еще называют "фатализмом" и "пораженчеством" или рассматривают как безнравственное-и-следовательно-ложное.

Сладкая утешительная иллюзия всемогущества по-прежнему находит широкий рынок и большой спрос. Мы можем наложить руку на свою судьбу и сделать из нее то, что хотим. "Человечество с Божией помощью управляет своей культурной судьбой и свободно в выборе и осуществлении целей..." Преподаватели могут контролировать культурный процесс, "вкладывая определенную систему ценностей в своих учащихся". Психологи когда-нибудь "научно изучат источники ...[войны] в человеческих умах и научно их устранят". Представители общественных наук создадут совершенные формулы для контроля над культурными силами и овладения нашей судьбой, если только федеральное правительство предоставит им финансовую поддержку наподобие той, какая была предоставлена создателям атомной бомбы и т.д. и т.д. Похоже, наука должна стать служанкой современной разновидности магии, а ученый-обществовед - принять на себя роль верховного шамана. Именно в противоборстве с силой и мощью этой страсти к свободной воле, с этим предрассудком антропоцентризма, должна пролагать себе дорогу наука о культуре.

Однако эти нелингвистические возражения против культурологии также лишь эффективно подчеркивают потребность в специальном термине, с помощью которого следует обозначить нашу новую науку, и обнаруживают особую пригодность слова "культурология" для этой цели. "Особая область", какой является культура, "требует для своего исследования особой науки", доказывал Лоуи в течение более чем двух десятилетий. Дюркгейм также видел "потребность сформулировать совершенно новые понятия ...[и выразить их] в соответствующей терминологии". В науке мы мыслим и работаем лишь с помощью понятий, выраженных в символической форме. Чтобы мыслить эффективно, чтобы осуществлять основополагающие различения, без которых наука невозможна, мы должны иметь точные инструменты, строгие понятия.

"Психология" обозначает особый класс явлений : реакции организмов на внешние стимулы. Но она не отличает культурные явления от не-культурных, и истолкование взаимодействия экстрасоматических элементов в культурном процессе находится за ее пределами. "Социология", как давным-давно указали Оствальд и Кребер, также страдает от "фатального недостатка", не отличая культурного от социального . Она растворяет культуру в своем основном понятии взаимодействия, превращая культуру в аспект или побочный продукт социального процесса взаимодействия, в то время как структуры и процессы человеческого общества суть функции культуры. Фактически в "социологии" мы имеем хороший пример неудачи мышления, вызванной применением неясной и двусмысленной терминологии....

Что же такое наука о культуре, как не культурология? С введением этого термина даже для самого неискушенного ума становится ясным, что экстрасоматический континуум символически порожденных событий - вовсе не то же самое, что какой-либо класс реакций человеческого организма, рассматриваемого ииндивидуально или коллективно; что взаимодействие культурных элементов - не то же самое, что реакции или взаимодействие человеческих организмов. Может показаться, что мы преувеличиваем, заявляя, что смена терминологии может произвести и произведет глубокие изменения в мышлении или в точке зрения на предмет. Однако, как указал Пуанкаре, пока не провели различия между "жаром" и "температурой", невозможно было эффективно размышлять о термальных явлениях. "Истинным первооткрывателем, - говорит Пуанкаре, - стал не тот трудяга, который терпеливо строил некоторые из этих комбинаций, а тот, кто выявил их отношения... Изобретение нового слова часто необходимо для выявления отношения, и это слово будет творческим. Таково, конечно, значение слова "культурология" : оно выявляет связь между человеческим организмом, с одной стороны, и экстрасоматической традицией, какой является культура, с другой. Оно носит творческий характер; оно утверждает и определяет новую науку.

Перевод П.В. Резвых.


* White L. The Science of Culture//The Science of Culture: A Study of Man and Civilization. N.Y., 1949.


Б. Малиновский

Миф в примитивной психологии*


Посвящение сэру Джеймсу Фрэзеру


Будь в моих силах воскресить прошлое, я возвратил бы вас лет на двадцать назад, в старый славянский университетский город. Я имею в виду Краков, древнюю столицу Польши и место, где находится старейший университет Восточной Европы. Тогда я смог бы показать вам одного студента, покидающего средневековые здания университета, очевидно, с некоторой душевной болью, но сжимающего, однако, в руках, словно единственное утешение в своих страданиях, три зеленых томика со знаменитым золотым тиснением, красивым условным изображением белой омелы — символом “Золотой ветви”.


В тот момент мне только что было велено на некоторое время прекратить из-за слабого здоровья мои физические и химические исследования, однако мне позволили продолжать заниматься любимым посторонним предметом, и я впервые решил попробовать прочесть этот английский шедевр в оригинале. Возможно, мои душевные муки были бы как-то смягчены, когда бы мне было позволено заглянуть в будущее и предугадать сегодняшнее событие, по случаю которого мне оказана великая честь выступить перед изысканной аудиторией с обращением в память о сэре Джеймсе Фрэзере на том языке, на котором “Золотая ветвь” была написана.


Ибо стоило мне только приступить к чтению этой великой книги, как она тут же захватила и покорила меня. Тогда-то я и осознал, что антропология, какой ее представил сэр Джеймс Фрэзер, — это великая наука, достойная столь же самозабвенного служения, как и любая из ее старших и более точных наук-сестер, и я уже не мог не посвятить свою жизнь фрэзеровской антропологии.


Мы собрались здесь, дабы отпраздновать ежегодный тотемический фестиваль “Золотой ветви”, оживить и укрепить узы, связывающие антропологическое сообщество, приобщиться к источнику и символу нашего антропологического интереса и устремления. Я всего лишь ваш покорный председатель в выражении нашего общего восхищения этим великим ученым и его классическими трудами, среди коих “Золотая ветвь”, “Тотемизм и экзогамия”, “Фольклор в Ветхом Завете”, “Задача души” и “Вера в бессмертие”. Подобно тому, как поступил бы подлинный маг, совершающий обряд в туземном племени, я должен привести полный их список, дабы дух этих трудов (их “мана”) мог поселиться среди нас.


Стало быть, задача моя приятна и в известном смысле проста, ибо, что бы я ни сказал, все это, несомненно, будет данью ему — тому, кого я всегда считал своим “Учителем”. С другой стороны, как раз это же самое обстоятельство и усложняет стоящую передо мной задачу, ибо у меня, который так много от него получил, боюсь, нет чего-то равно достойного, что я мог бы показать в ответ. А потому я решил стойко хранить молчание, даже сейчас, обращаясь к вам, дабы позволить другому заговорить моими устами, тому другому, который служил для сэра Джеймса Фрэзера на протяжении всей его жизни таким же вдохновением и другом, каким сэр Джеймс служит для нас. Этот другой — вряд ли необходимо мне вам об этом говорить — современный представитель первобытного человека, нынешний дикарь, чьи мысли, чувства и сам жизненный дух пронизывают собою все, что Фрэзером было написано.


Иными словами, я не буду пытаться накормить вас своими собственными теориями, а вместо того выложу перед вами кое-какие результаты антропологического полевого исследования, проведенного мною в северо-западной Меланезии. Более того, я ограничусь одной темой, на которой сэр Джеймс Фрэзер не сосредоточивал непосредственно свое внимание, но в которой, как я постараюсь вам показать, его влияние является столь же плодотворным, как и в тех многочисленных темах, которые он сделал предметом своего рассмотрения.


[Вышесказанное представляло собою вступительную часть обращения, прочитанного в память о сэре Джеймсе Фрэзере в ноябре 1925 г. в Ливерпульском университете.]


I. Роль мифа в жизни


С помощью анализа типичной меланезийской культуры и исследования мнений, традиций и поведения ее представителей я намереваюсь показать, насколько глубоко проникает в их жизнь сакральная традиция, или миф, и насколько строго она контролирует их моральное и социальное поведение. Иначе говоря, основная идея настоящей работы состоит в том, что существует тесная связь между, с одной стороны, словом, мифом, священными сказаниями племени и, с другой стороны, ритуальными действиями его членов, их моральными поступками, социальной организацией и даже практической деятельностью.

Дабы заложить основания под описание фактов, обнаруженных нами в Меланезии, я вкратце обобщу нынешнее состояние науки о мифологии. Даже поверхностное ознакомление с литературой на этот счет показывает, что здесь не приходится жаловаться ни на скучное однообразие мнений, ни на отсутствие язвительной полемики. Если взять только самые последние теории, разработанные для объяснения природы мифа, легенды и волшебной сказки, то их список следовало бы открыть — по меньшей мере ввиду объема изданной литературы и высокого уровня самоуверенности — так называемой школой натур-мифологии, которая процветает главным образом в Германии. Авторы, принадлежащие к этой школе, утверждают, что примитивный человек проявляет высочайший интерес к природным явлениям и что этот интерес имеет преимущественно теоретический, созерцательный и поэтический характер. Пытаясь выразить и проинтерпретировать фазы луны или регулярное, но в то же время и изменчивое, прохождение солнца по небесному своду, примитивный человек конструирует символические персонифицированные рапсодии. Для ученых данной школы каждый миф имеет в качестве своего ядра или конечной реальности то или иное природное явление, настолько основательно вплетенное в сказание, что подчас оказывающееся замаскированным и почти теряющееся из виду. Среди этих авторов нет согласия относительно того, какого рода природное явление лежит в основе большинства мифологических произведений. Есть крайние лунарные мифологи, которые настолько помешались на своей идее, что не допускают даже возможности того, чтобы какое-либо другое явление, помимо ночного спутника Земли, могло предложить себя рапсодической интерпретации дикаря. Общество сравнительного изучения мифа, основанное в 1906 г. в Берлине и включающее в число своих последователей таких известных ученых, как Эренрайх, Зике, Винклер, а также многих других, выполняло свою задачу под знаком луны. Другие, как, например, Фробениус, считают единственной темой, вокруг которой примитивный человек сплетал свои символические сказания, солнце. Далее, существует школа метеорологических интерпретаторов, которые считают сущностным содержанием мифа ветер, погоду и цвета неба. Сюда относятся такие хорошо известные авторы старшего поколения, как Макс Мюллер и Кун. Некоторые из этих узких интерпретаторов мифологии яростно отстаивают свое небесное тело или свой принцип; другие придерживаются более широких взглядов и готовы согласиться с тем, что первобытный человек изготовил свое мифологическое варево из всех небесных тел, взятых в своей совокупности.

Я попытался представить эту натуралистическую интерпретацию мифов непредвзято и благовидно, но на самом деле эта теория кажется мне одной из самых экстравагантных точек зрения, когда-либо выдвигавшихся антропологами и гуманистами, а это значит очень много. Она получила абсолютно сокрушительную критику со стороны великого психолога Вундта и оказывается абсолютно несостоятельной в свете любой из работ сэра Джеймса Фрэзера. Исходя из собственных исследований живых мифов дикарей, я должен сказать, что примитивный человек проявляет чисто художественный или научный интерес к природе лишь в очень ограниченной степени; в его представлениях и сказаниях крайне мало места для символизма; и миф, на самом-то деле, представляет собой не праздную рапсодию, не бесцельное излияние тщетных фантазий, а тяжелый труд и исключительно важную культурную силу. Мало того, что эта теория игнорирует культурную функцию мифа, она к тому же еще и приписывает человеку множество воображаемых интересов и смешивает в кучу несколько ясно отличимых друг от друга типов повествований: волшебную сказку, легенду, сагу и сакральное сказание, или миф.

В разительном противоречии с этой теорией, делающей миф натуралистическим, символическим и фантастическим, находится теория, рассматривающая сакральное сказание как подлинную историческую летопись прошлого. Эта точка зрения, в Германии и Америке недавно поддержанная так называемой исторической школой, а в Англии представленная д-ром Риверсом, схватывает лишь часть истины. Мы не отрицаем, что история, как и природная среда, обязательно должна была наложить глубокий отпечаток на все культурные достижения, а, стало быть, и на мифы тоже. Однако воспринимать всю мифологию как простую хронику событий столь же неправильно, сколь и считать ее размышлениями примитивного натуралиста. Эта теория тоже наделяет примитивного человека своего рода научным побуждением и жаждой познания. Однако, хотя в душевном складе дикаря и есть кое-что от натуралиста и от любителя древностей, он, прежде всего, активно вовлечен в определенные практические предприятия и вынужден бороться с различными трудностями; и все его интересы вписаны в это общее прагматическое мировоззрение. Мифология, или священная традиция племени, является, как мы далее увидим, могущественным средством, помогающим примитивному человеку и позволяющим ему свести концы с концами в своем культурном наследии. Более того, мы увидим, что те неоценимые услуги, которые оказывает миф примитивной культуре, осуществляются в связи с религиозным ритуалом, моральным влиянием и социологическим принципом. Религия и мораль лишь в весьма ограниченной степени опираются на интерес к науке или прошлой истории, и миф, стало быть, базируется на совершенно иной ментальной установке.

Тесная связь между религией и мифом, которую многие исследователи проглядели, была замечена другими. Такие психологи, как Вундт, такие социологи, как Дюркгейм, Юбер и Мосс, такие антропологи, как Кроули, и такие исследователи классической древности, как мисс Джейн Харрисон, хорошо понимали ту теснейшую связь, которая существует между мифом и ритуалом, между сакральной традицией и нормами социальной структуры. На всех этих авторов в большей или меньшей степени повлияли труды сэра Джеймса Фрэзера. Несмотря на то, что великий британский антрополог, как и большинство его последователей, ясно видели социологическую и ритуальную значимость мифа, факты, которые я вам представлю, позволят нам прояснить и сформулировать основные принципы социологической теории мифа более точно.

Я мог бы представить даже еще более широкий обзор мнений, разногласий и споров ученых мифологов. Наука о мифологии стала точкой встречи разных дисциплин: исследователь классической древности должен решить для себя, является ли Зевс луной, солнцем или исторической личностью, а его волоокая супруга — утренней звездой, коровой или персонификацией ветра (словоохотливость жен вошла в поговорку). Затем все эти вопросы должны быть заново обсуждены в плоскости мифологии различными племенами археологов: халдейскими и египетскими, индийскими и китайскими, перуанскими и майянскими. Далее их обсуждают историк и социолог, исследователь литературы, филолог, германист и романист, кельтолог и славист, каждый в своем узком кругу. Кроме того, мифология представляет определенный интерес для логиков и психологов, метафизиков и эпистемологов, не говоря уж о таких посетителях этой интеллектуальной области, как теософ, современный астролог и проповедник христианской науки. И в довершение ко всему, у нас есть психоаналитик, который наконец пришел, чтобы научить нас, что миф — это родовая греза и что объяснить его мы можем, лишь повернувшись спиной к природе, истории и культуре и глубоко нырнув в темные водоемы бессознательного, на самом дне которых покоятся обычные атрибуты и символы психоаналитического толкования. Таким образом, когда в конце концов на это пиршество заявляются бедные антрополог и исследователь фольклора, для них уже не остается даже самой завалящей крошки хлеба!

Если я передал вам ощущение путаницы и хаоса, если я заронил в вас какое-то чувство по отношению к этим не достойным доверия мифологическим спорам, вокруг которых подымаются клубы пыли и дыма, то я достиг, чего хотел. Ибо я приглашаю своих читателей покинуть узкие стены теоретической работы, выйти на свежий воздух антропологического поля и последовать за мною в моем мысленном полете в те годы, которые я провел в одном из меланезийских племен Новой Гвинее. Там, плавая на лодке в лагуне, наблюдая за тем, как аборигены работают под ослепительным солнцем в своих садах, пробираясь вслед за ними через непроходимые джунгли и видя их на продуваемых ветрами пляжах и рифах, мы будем узнавать об их жизни. И, опять же, наблюдая в полуденной прохладе или в вечерних сумерках их церемонии, разделяя с ними трапезу у пылающего костра, мы получим возможность услышать их истории.

Ибо антрополог один-единственный среди многочисленных участников вышеупомянутого мифологического состязания обладает уникальным преимуществом, а именно, возможностью последовать за дикарем всегда, как только у него появится чувство, что это каким-то образом касается его теорий, и как только начинает иссякать поток его красноречивых аргументов. Антрополог не скован в своих изысканиях жалкими останками былой культуры, разбитыми табличками, потускневшими текстами и фрагментарными надписями. Ему нет нужды восполнять зияющие пробелы многотомными, но всего лишь гипотетическими комментариями. Под боком у антрополога находится сам творец мифа. Антрополог может не только записать текст целиком и со всеми его вариациями, какие только существуют, и многократно его проверить; в его распоряжении, кроме того, находится целая свита комментаторов, на которых можно положиться; не говоря уж о том, что он имеет вокруг себя всю полноту жизни, из которой миф родился. И как мы увидим, из этого жизненного контекста о мифе можно узнать не меньше, чем из самого повествования.

Миф, каким он существует в туземном сообществе, т. е. в своей живой примитивной форме, — это не просто рассказываемая история, а переживаемая реальность. В нем нет ничего от вымысла, который мы вычитываем сегодня в романах; это живая реальность, нечто такое, что, как считается, произошло когда-то в первозданные времена и с тех пор продолжает оказывать влияние на мир и человеческие судьбы. Этот миф является для дикаря тем, чем является для глубоко верующего христианина библейская история о Творении, Грехопадении и Искупительной Жертве Христа на Кресте. Как наша священная история живет в нашем ритуале и нашей нравственности, руководит нашей верой и контролирует наше поведение, точно так же функционирует и миф в жизни дикаря.

Ограничение изучения мифа простым анализом текстов было фатально непоправимым для правильного понимания его природы. Формы мифа, пришедшие к нам из классической античности, древних священных книг Востока и других подобных источников, дошли до нас без контекста живой веры, без возможности получения комментариев от верующих, без сопутствующего знания их социальной организации, практикуемых ими нравов и народных обычаев — по крайней мере, без той полной информации, которую может легко получить современный полевой исследователь. Более того, нет никаких сомнений в том, что в своей нынешней письменной форме эти сказания претерпели весьма значительное изменение в руках переписчиков, комментаторов, образованных священников и теологов. Необходимо возвратиться назад, к примитивной мифологии, дабы познать тайну ее жизни в исследовании мифа, который все еще жив — пока он, мумифицированный в жреческую мудрость, не оказался заключен в несокрушимый, но безжизненный склеп мертвых религий.

Будучи изучен в живом виде, миф оказывается, как мы увидим, не символическим, а непосредственным выражением своего содержания; это не объяснение ради удовлетворения научного интереса, а повествовательное воскрешение первозданной реальности, излагаемое ради удовлетворения глубоких религиозных нужд, моральных стремлений, социальных подчинений, притязаний и даже практических требований. Миф выполняет в примитивной культуре незаменимую функцию: он выражает, упрочивает и кодифицирует веру; он оберегает и укрепляет нравственность; он подтверждает эффективность ритуала и заключает в себе практические правила, задающие человеку ориентиры. Миф, стало быть, является жизненно необходимым ингредиентом человеческой цивилизации; это не праздная сказка, а с большим трудом создаваемая активная сила; это не интеллектуальное объяснение или художественная фантазия, а прагматическая хартия примитивной веры и моральной мудрости.

Я попытаюсь доказать все эти утверждения с помощью исследования разнообразных мифов. Однако для того, чтобы придать нашему анализу убедительность, необходимо сначала дать описание не только мифа, но и волшебной сказки, легенды и исторической летописи.

Давайте же мысленно перенесемся к берегам Тробрианской лагуны1 и проникнем в жизнь туземцев: увидим их в работе, посмотрим, как они играют, и послушаем, о чем они рассказывают. В конце ноября устанавливается сырая погода. В садах в это время делать почти нечего, рыболовный сезон еще не набрал полную силу, заморские торговые путешествия еще только неясно прорисовываются где-то в будущем, тогда как праздничное настроение после танцев и пиршеств по случаю сбора урожая все еще сохраняется. В воздухе витает дух общительности, время не дает покоя их рукам, но скверная погода часто заставляет их сидеть дома. Давайте же проникнем сквозь сумерки надвигающегося вечера в одну из их деревень и присядем у очага, чей мерцающий свет по мере сгущения темноты собирает вокруг себя все больше и больше людей; и вот разгорается разговор. Рано или поздно того или иного человека попросят рассказать какую-нибудь историю, поскольку это сезон волшебных сказок. Если он хороший рассказчик, то он быстро провоцирует смех, люди начинают ему возражать, перебивать его, и его сказка превращается в регулярное представление.

В это время года в деревнях обычно рассказывают народные сказки особого типа, называемые кукванебу. Существует некая смутная вера, не воспринимаемая, правда, слишком уж всерьез, что их рассказывание благотворно влияет на всходы нового урожая, недавно посаженные в садах. Для того, чтобы осуществилось это воздействие, в конце рассказа всегда должна прочитываться касийена — коротенькая частушка, содержащая намеки на те или иные хорошо плодоносящие дикие растения.

Каждой историей “владеет” какой-нибудь член сообщества. Каждую историю, хотя она известна многим, имеет право рассказывать только ее “владелец”; однако он может подарить ее еще кому-нибудь, научив этого человека ее пересказывать и дав ему соответствующие полномочия. Между тем, не все “владельцы” способны возбуждать нервную дрожь и вызывать задушевный смех, что является одной из основных целей такого рода историй. Хороший рассказчик должен менять свой голос в диалогах, распевать с надлежащим чувством частушки, жестикулировать и вообще играть на публику. Некоторые из этих сказок определенно относятся к категории анекдотов для “курилки”; что же касается других, то я приведу вам несколько примеров.

Вот, например, история о девушке, попавшей в беду, и о ее героическом избавлении. Две женщины отправляются на поиски птичьих яиц. Одна из них находит под деревом гнездо, но другая предупреждает ее: “Это змеиные яйца, не прикасайся к ним”. Та в ответ говорит: “О, нет! Эти яйца птичьи”, — и забирает их. Мать-змея возвращается к гнезду и, обнаружив, что оно опустело, пускается на поиски яиц. Она добирается до ближайшей деревни и поет частушку:


“Держу я свой путь, извиваясь,

Дозволено есть птичьи яйца;

К яйцам друга запрещено прикасаться”.


Долго продолжается это путешествие, ибо змея переползает из деревни в деревню и повсюду поет свою частушку. Добравшись в конце концов до деревни, в которой живут те две женщины, она видит виновницу, жарящую яйца, обвивается вокруг нее и проникает в ее тело. Жертва падает, обессилевшая и охваченная недугом. Однако неподалеку оказывается герой; мужчина из соседней деревни видит во сне эту драматичную ситуацию, прибывает на место события, вытаскивает змею, разрубает ее на кусочки и женится на обеих женщинах, получив тем самым двойную награду за свою отвагу.

В другой истории мы узнаем о счастливом семействе — отце и двух дочерях, — которые покидают свой дом на северных коралловых архипелагах и отправляются морем на юго-запад, попадая в конце концов на дикие крутые склоны скалистого острова Гумасила. Отец ложится на террасе и погружается в сон. Из джунглей выходит великан-людоед, съедает отца, хватает и насилует одну из его дочерей, другой же тем временем удается убежать. Сестра приносит плененной из леса обломок тростника, и когда великан ложится и засыпает, они разрезают его пополам и убегают прочь.

В деревне Окопукопу в верховьях реки живет женщина с пятью детьми. Ужасающих размеров скат подымается в верховья, с шумом заплывает в деревню, врывается в хижину и под звуки песни отсекает женщине палец. Один из сыновей пытается убить чудовище, но ему это не удается. Каждый день повторяется то же самое, пока наконец на пятый день младшему сыну не удается убить гигантскую рыбину.

Вошь и бабочка решают немного полетать: вошь — в роли пассажира, а бабочка — в роли аэроплана и пилота. В самый разгар полета, когда они пролетают над морем как раз между пляжем Уавела и островом Китава, вошь издает громкий вопль, бабочка вздрагивает, после чего вошь падает вниз и тонет.

Мужчина, теща которого является каннибальшей, достаточно неосторожно уходит и оставляет с нею троих своих детей. Она, естественно, пытается их съесть; они, однако, успевают вовремя убежать, взбираются на пальму и не подпускают ее к себе (на протяжении всей, несколько длинноватой истории) до тех пор, пока не приходит отец и не убивает ее. Есть еще история о посещении Солнца, история об опустошающем сады великане-людоеде, история про женщину, которая была настолько жадной, что похитила всю еду с похоронного пиршества, и много-много других.

В этом месте мы, однако, концентрируем свое внимание не столько на тексте этих повествований, сколько на их социологической референции. Текст, разумеется, крайне важен, но вне контекста он остается безжизненным. Как мы увидели, интерес к истории в значительной степени подогревается, а сама она обретает подобающий характер благодаря тому, в какой манере она рассказывается. Целостная природа исполнения, голос и мимика, стимул и реакция аудитории значат для туземцев не меньше, чем сам текст; и социолог должен позаимствовать у туземцев этот ключ к разгадке. Само представление, опять-таки, должно быть помещено в подобающую временную обстановку — надлежащий час дня и надлежащее время года, — должно быть размещено на фоне пускающих ростки растений в садах, пребывающих в ожидании будущей работы, и должно испытать на себе легкое влияние магии волшебных сказок. Кроме того, мы должны принять во внимание социологический контекст частной собственности, общественную функцию и культурную роль забавных сказочных повествований. Все эти элементы в равной степени релевантны; все должны быть изучены, наряду с текстом. Эти истории живут в туземной жизни, а не на бумаге, и когда ученый бегло записывает их, не будучи способным воспроизвести ту атмосферу, в которой они расцветают, он передает нам только одну искаженную часть реальности.

Теперь я перехожу к другому классу историй. Они не приурочиваются к определенному времени года и не обладают стереотипизированным способом рассказывания, а их пересказ не имеет характера представления, равно как не оказывает и никакого магического эффекта. Тем не менее эти рассказы более важны по сравнению с предыдущим классом, поскольку они считаются правдивыми, а информация, которая в них содержится, как более ценна, так и более релевантна по сравнению с той, которую содержат кукванебу. Когда группа людей отбывает куда-то далеко с визитом или отправляется в морскую экспедицию, младшие ее члены, испытывающие глубокое любопытство к ландшафтам, новым сообществам, новым людям и подчас даже новым обычаям, будут выражать свое изумление и приставать с расспросами. Старшие, более опытные, будут снабжать их информацией и пояснениями, и это всегда принимает форму конкретного нарратива. Старый человек, возможно, будет рассказывать о былых сражениях и экспедициях, о знаменитой магии и необычайных экономических достижениях. К этому он может подмешать воспоминания своего отца, услышанные невесть от кого рассказы и легенды, прошедшие сквозь череду многих поколений. Так, например, сохраняются на долгие годы воспоминания о великих засухах и опустошительных бедствиях, вкупе с описаниями невзгод, войн и преступлений озлобленного населения.

Вспоминаются многочисленные истории о моряках, которые сбились с курса и высадились на земле каннибалов и враждебных племен; некоторые из них превращаются в песни, другие принимают форму исторических легенд. Известной темой песен и историй служат очарование, мастерство и исполнительское искусство знаменитых танцоров. Существуют рассказы о далеких вулканических островах, о горячих источниках, в которых однажды сварилась заживо группа неосторожных купальщиков, о таинственных странах, населенных совершенно другими людьми, о диковинных приключениях, случившихся с моряками в далеких морях, о чудовищных рыбах и осьминогах, прыгающих скалах и невидимых колдунах. Рассказываются, опять-таки, истории о прорицателях и посетителях страны мертвых — одни совсем недавние, другие древние, — в которых перечисляются их наиболее знаменитые и значительные подвиги. Есть также истории, связанные с природными явлениями, об окаменевшем каноэ, о человеке, превратившемся в скалу, и о красном пятне на коралловом рифе, оставленном группой людей, объевшихся плодов бетельной пальмы.

Здесь мы имеем множество самых разных историй, которые можно было бы подразделить на исторические описания событий, непосредственно засвидетельствованных рассказчиком или, по крайней мере, подкрепленных чьими-нибудь живыми воспоминаниями, легенды, в которых преемственность свидетельства разрушена, но содержание которых укладываются в круг вещей, обычно переживаемых членами племени, а также услышанные от кого-то истории о дальних странах и древних событиях, произошедших во времена, выходящие за рамки опыта, которым обладает нынешняя культура. Для местных жителей, однако, все эти классы неощутимым образом перетекают друг в друга и обозначаются одним общим словом, либвогво. Все они считаются правдой; их пересказ не облекается в форму представления, и ради увеселения в определенное время года их не рассказывают. Кроме того, их содержание проявляет сущностное единство. Все они имеют отношение к предметам, вызывающим у аборигенов живейший интерес; все они связаны с такими видами деятельности, как экономические предприятия, войны, путешествия, успехи в танце и в церемониальном обмене. Более того, поскольку они особенным образом фиксируют великие достижения в такого рода предприятиях, они способствуют укреплению доверия к тому или иному индивиду, его потомкам или всему сообществу; а потому они бережно сохраняются амбициями тех, чьих предков они прославляют. Истории, рассказываемые с целью объяснения специфических особенностей того или иного ландшафта, часто имеют социологический контекст, т. е. указывают, чей клан или чья семья совершили данное деяние. Когда этого нет, они представляют собой разрозненные фрагментарные комментарии к какой-то природной особенности, присоединяющиеся к ней как очевидный пережиток.

Из всего этого еще раз становится ясно, что мы никогда не сможем постичь до конца ни смысл текста, ни социологическую природу рассказа, ни отношение туземцев к нему, ни испытываемый ими к нему интерес, если будем изучать только нарратив на бумаге. Эти сказания живут в памяти человека, в том способе, каким их рассказывают, и даже еще более в том сложном интересе, который сохраняет им жизнь, побуждает сказителя с гордостью или сожалением пускаться в повествование, а слушателя заставляет нетерпеливо, увлеченно, с надеждой и честолюбием следить за рассказом. Таким образом, сущность легенды — даже еще более, чем сущность волшебной сказки, — следует искать не просто в прочтении истории, а в комбинированном изучении повествования и его контекста в социальной и культурной жизни туземцев.

Но лишь тогда, когда мы переходим к третьему и самому важному классу сказаний — сакральным сказаниям, или мифам, — и противопоставляем их легендам, природа всех этих трех классов отчетливо проступает перед нашим взором. Этот третий класс туземцы называют лилиу, и мне хотелось бы подчеркнуть, что я здесь воспроизвожу из первых рук классификацию и номенклатуру самих туземцев и ограничиваюсь лишь отдельными комментариями относительно ее точности. Третий класс историй стоит особняком по отношению к двум другим. Если первые рассказываются ради развлечения, а вторые — с тем, чтобы сделать серьезное сообщение или удовлетворить социальную амбицию, то третьи рассматриваются не просто как истинные, но как освященные веками и сакральные, и играют исключительно важную культурную роль. Народная сказка, насколько нам известно, представляет собой сезонное представление и акт общительности. Легенда, рождающаяся из соприкосновения с необычной реальностью, открывает взору прошлые исторические перспективы. Миф вступает в действие, когда обряд, церемония или какое-то социальное или моральное правило требуют своего обоснования, гарантирующего их древность, реальность и святость.

В последующих главах этой книги мы подвергнем подробному анализу несколько мифов, в данный момент же давайте бросим взгляд на темы, фигурирующие в некоторых типичных мифах. Возьмем в качестве примера ежегодный праздник возвращения умерших. К нему проводятся всесторонние приготовления, главным образом запасается огромное количество еды. Накануне праздника рассказываются истории о том, как смерть начала карать людей и как была утрачена способность к вечному сохранению молодости. Рассказывается о том, почему духам приходится покидать деревню, почему они не остаются у домашнего очага и, наконец, почему однажды в год они возвращаются. Опять-таки, в определенные времена года в ходе подготовки к заморской экспедиции тщательно осматриваются старые каноэ и строятся новые, и все это происходит в сопровождении специальной магии. В ее заклинаниях присутствуют мифологические аллюзии, и даже священные действия содержат элементы, становящиеся понятными лишь тогда, когда будет рассказана история о летающем каноэ, ее ритуале и ее магии. Что касается церемониальной торговли, то ее правила, магия и даже географические маршруты ассоциируются с соответствующей мифологией. Не существует ни одной важной магии, ни одной церемонии и ни одного ритуала, в которых не было бы верования; верование же разворачивается в описание конкретного прецедента. Связь эта очень тесна, ибо миф рассматривают не только как комментарий, несущий дополнительную информацию, но и как гарантию, хартию, а зачастую даже и практическое руководство по осуществлению тех действий, с которыми он связан. С другой стороны, ритуалы, церемонии, обычаи и социальная организация подчас содержат в себе прямые отсылки к мифу и рассматриваются как результаты того или иного мифического события. Культурный факт — это памятник, в котором воплотился миф; в то же время миф считается реальной причиной, которая породила моральное правило, социальную группировку, обряд или обычай. Таким образом, эти истории составляют неотъемлемую часть культуры. Их существование и влияние не просто выходят за рамки акта изложения нарратива, не просто черпают свое содержание из жизни и ее интересов; они определяют и контролируют многие элементы культуры и формируют догматический костяк примитивной цивилизации.

Это, быть может, самый важный момент той основной идеи, которую я здесь выдвигаю: я утверждаю, что существует особый класс историй, которые считаются сакральными, воплощаются в ритуале, морали и социальной организации и образуют неотъемлемую и активную часть примитивной культуры. Эти истории живут не на праздном интересе и не в качестве вымышленных или даже истинных повествований; они являются для туземцев рассказом об изначальной, более великой и более важной реальности, которая предопределила нынешнюю жизнь, судьбу и деятельность человечества и знание которой дает человеку мотив к выполнению ритуальных и моральных действий, снабжая его в то же время указаниями относительно того, как эти действия следует выполнять.

Дабы в полной мере прояснить волнующий нас вопрос, давайте еще раз сравним наши выводы с текущими воззрениями современной антропологии — не с тем, чтобы праздно покритиковать чужие мнения, а с тем, чтобы мы могли связать наши результаты с нынешним состоянием знания, выразить надлежащую признательность тем, кому мы чем-то обязаны, и установить, в чем мы с ними ясно и определенно расходимся.

Лучше всего было бы процитировать какое-нибудь сжатое и авторитетное утверждение, и для этой цели я выбрал анализ, представленный мисс Ч. С. Берн и профессором Дж. Л. Майрсом в книге “Заметки и изыскания в антропологии”. В главе “Истории, пословицы и песни” нам сообщается, что “в этот раздел включены многочисленные интеллектуальные достижения народов”, которые “представляют собой древнейшие попытки упражнения разума, воображения и памяти”. С некоторым опасением мы спрашиваем, куда же делись эмоция, интерес и мечтание, социальная роль всех этих историй и их глубокая связь с культурными ценностями более серьезных историй? После краткой классификации историй, сделанной на обычный манер, мы читаем о сакральных сказаниях: “Мифы — это истории, к которым, сколь бы чудесными и невероятными они нам ни казались, относятся, тем не менее, с полным доверием, так как они нацелены (или считаются нацеленными рассказчиком) на то, чтобы объяснить посредством чего-то конкретного и умопостижимого какую-нибудь абстрактную идею или такие смутные и сложные понятия, как Творение, Смерть, различия рас и животных видов, разные занятия мужчин и женщин, происхождение обрядов и обычаев, удивительных природных явлений или доисторических памятников, значения человеческих имен или названий тех или иных мест. Такие истории иногда определяются как этиологические, поскольку их задачей является объяснение того, почему что-то существует или происходит”2.

Здесь излагается в двух словах все, что, в лучшем случае, способна сказать нам на данный счет современная наука. Согласятся ли, однако, с подобным мнением наши меланезийцы? Разумеется, нет. У них нет желания “объяснить” что-то в своих мифах, сделать что-то “умопостижимым”, и уж во всяком случае не какую-то там абстрактную идею. Насколько мне известно, невозможно найти тому ни единого примера ни в Меланезии, ни в каком бы то ни было другом туземном сообществе. Те немногие абстрактные идеи, которыми обладают туземцы, несут свой конкретный комментарий в самих словах, которые их выражают. Когда бытие описывается глаголами “лежать”, “сидеть”, “стоять”, когда причина и следствие выражаются словами, обозначающими фундамент и прошлое, стоящее на нем, когда всевозможные конкретные существительные тяготеют к значению пространства, слово и его связь с конкретной реальностью делают абстрактную идею достаточно “умопостижимой”. Не согласятся тробрианец и любой другой туземец и с тем, что “Творение, Смерть, различия рас и животных видов, разные занятия мужчин и женщин” являются “смутными и сложными понятиями”. Нет ничего более знакомого для туземца, чем разные занятия представителей мужского и женского пола; в этом нет ничего, что нужно было бы объяснить. Однако, несмотря на свою знакомость, такие различия бывают временами утомительными, неприятными или, по крайней мере, несущими с собой какое-то ограничение, и существует необходимость как-то их оправдать, поручиться за их древность и реальность, короче говоря, укрепить их надежность. Смерть, увы, ни для кого из людей не смутна, не абстрактна и не трудна для понимания. Она лишь слишком навязчиво реальна, слишком конкретна, слишком легка для понимания каждого, кто пережил смерть кого-то из близких родственников или личное дурное предчувствие. Будь она смутна или нереальна, у человека не было бы никакого желания уделять ей так много внимания; однако идея смерти наполнена страхом, желанием отвести ее угрозу, смутной надеждой на то, что ее можно — нет, не объяснить, — а скорее отговорить, сделать нереальной и фактически отвергнуть. Миф, гарантирующий веру в бессмертие, вечную юность и загробную жизнь, — это не интеллектуальная реакция на загадку, а эксплицитный акт веры, родившийся из глубочайшей инстинктивной и эмоциональной реакции на самую страшащую и навязчивую идею. Истории о “происхождении обрядов и обычаев” тоже рассказываются не просто ради того, чтобы их объяснить. Они никогда ничего не объясняют, ни в каком смысле этого слова; они всегда устанавливают прецедент, который конституирует идеал и гарантию его постоянства, а также иногда практические инструкции относительно процедуры.

Следовательно, мы вынуждены не согласиться ни в одном из пунктов с этой блестящей, хотя и краткой, формулировкой мнения, господствующего в сегодняшней науке о мифологии. Это определение создало бы воображаемый, несуществующий класс повествований, этиологический миф, соотносящийся с несуществующим желанием объяснить, ведущий бесполезное существование “интеллектуального усилия” и остающийся за пределами туземной культуры и социальной организации с их прагматическими интересами. Вся эта трактовка представляется нам ошибочной, поскольку мифы толкуются в ней как обычные истории, поскольку они рассматриваются как кабинетное занятие примитивного интеллектуала, поскольку они вырываются из их живого контекста и изучаются не исходя из того, что они делают в жизни, а исходя из того, какими они выглядят на бумаге. Такое определение перекрыло бы нам возможность как ясно увидеть природу мифа, так и достичь удовлетворительной классификации народных сказаний. Фактически, нам приходится не согласиться и с теми определениями, которые далее дают авторы “Заметок и изысканий в антропологии” легенде и волшебной сказке.

Но прежде всего эта точка зрения была бы губительной для полевой работы, ибо она заставляла бы наблюдателя довольствоваться простой записью нарративов. Интеллектуальная природа истории исчерпывается ее текстом, но функциональный, культурный и прагматический аспект любого туземного рассказа проявляется как в тексте, так и в не меньшей степени в его разыгрывании, воплощении и контекстуальных связях. Записать историю легче, чем пронаблюдать те диффузные сложные способы, посредством которых она входит в жизнь, или изучить ее функцию путем наблюдения широких социальных и культурных реальностей, в которые она включена. И именно по этой причине у нас так много текстов, тогда как о самой природе мифа мы почти ничего не знаем.

Следовательно, мы можем почерпнуть важный урок у тробрианцев, и именно к ним мы с вами теперь и возвратимся. Мы подробно проанализируем некоторые из их мифов с тем, чтобы получить возможность индуктивно подтвердить наши выводы.


II. Мифы о происхождении


Лучше всего было бы начать с самого начала и проанализировать некоторые мифы о происхождении. Мир, как говорят туземцы, первоначально был заселен людьми, вышедшими из-под земли. Там человечество вело существование, во всех отношениях подобное тому, какое оно ведет в настоящее время на земле. Под землей люди были организованы в деревни, кланы, районы; у них имелись ранговые различия; им были известны привилегии и притязания; они владели собственностью и были сведущи в магическом знании. Наделенными всем этим они с самого начала и появились, установив самим этим актом определенные права на землю и гражданство, экономические прерогативы и права на магические занятия. Они принесли с собой всю свою культуру, дабы продолжить ее существование на этой земле.

Существует несколько специальных мест — гротов, зарослей деревьев, груд камней, коралловых обнажений, водных источников, верховий рек, — которые местные жители называют “норами”, или “домами”. Из таких “нор” выбрались наружу первые супружеские пары (сестра как глава семьи и брат как ее защитник), которые приняли во владение земли и придали тотемический, промышленный, магический и социологический характер возникшим таким образом сообществам.

Проблема ранга, играющая огромную роль в их социологии, была решена выходом наружу существ из одной особой норы, называемой Обукула, что неподалеку от деревни Лабайи. Это событие было примечательно тем, что, в отличие от обычного хода дел (а это означает: одна исходная “нора” — один линидж), из этой норы Лабайи вышли один за другим представители четырех основных кланов. Более того, за их появлением последовало внешне тривиальное, но в рамках мифической реальности самое важное событие. Первой из “норы” вылезла Кайлаваси (игуана), животное клана Лукулабута, которая пробурила себе путь сквозь землю так, как это делают игуаны, а затем забралась на дерево и осталась там сидеть в качестве простого наблюдателя, следящего за последующими событиями. Вскоре вышла Собака, тотем клана Лукуба, которая с самого начала имела высший ранг. Третьей выбралась из “норы” Свинья, представитель клана Маласи, которая обладает высшим рангом в настоящее время. Последним выбралось тотемное животное клана Луквасисига, представленное в одних версиях Крокодилом, в других — Змеей, в третьих — Опоссумом, а иногда и вовсе игнорируемое. Собака и Свинья обежали окрестности, и Собака, увидев плод растения ноку, обнюхала его, а потом съела. Свинья сказала ей: “Ты съела ноку, ты съела пакость; ты не блещешь манерами, ты простолюдин; вождем, гуйяу, буду я”. И с тех пор реальными вождями были представители Табалу, высшего субклана клана Маласи.

Чтобы понять этот миф, недостаточно проследить за диалогом между Собакой и Свиньей, который мог бы показаться бессмысленным или даже тривиальным. Но лишь только вы узнаете местную социологию, исключительную значимость ранговых различий, факт, что пища и ограничения, накладываемые на ее употребление (табу ранга и клана), являются основным показателем социальной природы человека, и, наконец, психологию тотемической идентификации — вы сразу же начинаете понимать, каким образом этот инцидент, произошедший, так сказать, в то время, когда человечество пребывало в statu nascendi* , определил раз и навсегда взаимоотношения между двумя соперничающими кланами. Чтобы понять этот миф, вы должны хорошо знать их социологию, религию, обычаи и взгляды на мир. Тогда и только тогда вы сможете постичь, что означает эта история для туземцев и каким образом она может входить в их жизнь. Если вы останетесь среди них и изучите их язык, то будете постоянно обнаруживать ее использование в спорах и перебранках по поводу относительного старшинства разных кланов и в дискуссиях о различных табу на употребление пищи, в которых зачастую применяется изощренная казуистика. Но прежде всего, если вы вступите в контакт с сообществами, в которых исторический процесс распространения влияния клана Маласи до сих пор находится в состоянии эволюции, то вы лицом к лицу столкнетесь с этим мифом как действующей силой.

Довольно примечательно, что животные, которые выбрались наружу первым и последним, а именно игуана и тотем Луквасисига, с самого начала были оставлены без внимания: таким образом, в мифическом мышлении нумерический принцип и логика событий соблюдаются не очень строго.

Если основной миф Лабайи об относительном старшинстве четырех кланов очень часто упоминается среди всех членов племени, то менее значимые локальные мифы в не меньшей степени живы и действенны, однако каждый только в своем сообществе. Когда какая-нибудь группа людей прибывает в отдаленную деревню, им рассказывают не только легендарные исторические сказания, но и прежде всего мифологическую хартию данного сообщества, его магических достижений, его профессионального характера, его ранга и места в тотемической организации. Стоит возникнуть территориальным спорам, посягательствам в вопросах магии, рыболовных прав или иных привилегий, как тут же появляются ссылки на свидетельство мифа.

Позвольте мне показать конкретно, каким образом типичный локальный миф о происхождении пересказывается в нормальном течении туземной жизни. Давайте приглядимся к группе посетителей, прибывающих в ту или иную из тробрианских деревень. Они должны усесться перед домом вождя, в срединном месте сообщества. Место происхождения, помеченное коралловым обнажением или грудой камней, может находиться как поблизости от этого места, так и нет. Это место будет показано, будут названы имена предков (брата и сестры), и, возможно, будет сказано, что предок-мужчина построил свой дом на месте нынешнего жилища вождя. Слушатели-туземцы будут, разумеется, знать, что сестра жила в другом доме неподалеку, поскольку ей ни при каких обстоятельствах нельзя было жить в одних стенах со своим братом.

В качестве дополнительной информации гостям может быть поведано, что предки принесли с собой вещества, принадлежности и методы местного промысла. В деревне Ялака, например, это будут процессы вытравливания извести из раковин. В Окобобо, Обвериа и Обовада предки принесли знания и инструменты для полировки твердого камня. В Бвойталу вместе с первопредками вышли из-под земли граверный инструмент, снабженный рукоятью акулий зуб и знание соответствующего искусства. Таким образом, в большинстве мест экономические монополии объясняются автохтонным происхождением. В деревнях более высокого ранга из-под земли были принесены регалии наследственного благородного происхождения; в других деревнях оттуда пришло то или иное животное, ассоциирующееся с местным субкланом. Некоторые сообщества с самого начала развернули политическую карьеру взаимного враждебного противостояния. Самым важным даром, принесенным в этот мир из нижнего мира, всегда является магия; однако подробнее мы об этом поговорим позднее.

Если бы посторонний европеец был там и не услышал ничего, кроме той информации, которую сообщил один туземец другому, то она бы имела для него очень мало смысла. В действительности, она могла бы привести его к серьезным заблуждениям. Так, например, одновременное появление брата и сестры могло бы заставить его заподозрить мифологический намек на инцест или подтолкнуть к поиску исходной супружеской пары и расспросам о муже сестры. Первое подозрение было бы абсолютно ошибочным и представило бы в ложном свете специфическое взаимоотношение между братом и сестрой, в котором первый является незаменимым защитником, а вторая, равно незаменимая, несет ответственность за продолжение рода. Лишь полное знание матрилинейных идей и институтов наделяет плотью и смыслом пустое упоминание двух имен первопредков, столь значимое для туземного слушателя. Если бы европеец начал расспрашивать о том, кто был мужем сестры и каким образом у нее появились дети, то вскоре он бы обнаружил, что опять столкнулся с совершенно чуждым ему набором идей: социологической нерелевантностью отца, отсутствием всяких идей относительно физиологического размножения, а также странной и запутанной системой брака, матрилинейной и патрилокальной в одно и то же время3.

Социологическая ценность этих объяснений происхождения стала бы ясной только тому европейскому исследователю, который уразумел бы туземные правовые представления о локальном гражданстве и наследственных правах на территорию, рыболовные участки и местные роды занятий. Ибо, согласно правовому принципу племени, все такие права являются монополиями локального сообщества, и наделены ими только те люди, которые ведут свое происхождение по женской линии от женщины-прародительницы. Если бы европейцу рассказали далее о том, что, помимо первого места появления, в той же самой деревне есть еще и несколько других “нор”, то он был бы еще более сбит с толку до тех пор, пока не ознакомился бы посредством кропотливого изучения конкретных деталей и принципов туземной социологии с идеей составных деревенских сообществ, т. е. сообществ, в которых слились воедино несколько субкланов.

Итак, становится ясно, что миф сообщает туземцу гораздо больше, чем содержится в самом повествовании, что в повествовании приводятся лишь реально значимые конкретные локальные отличия, что реальное его значение — и, фактически, полное объяснение — содержится в традиционных основаниях социальной организации и что абориген усваивает его не слушая фрагментарные мифические истории, а живя в социальной ткани своего племени. Иначе говоря, именно контекст социальной жизни и постепенное осознание туземцем того, каким образом все, о чем ему рассказывается, получило в давно минувшем прошлом свой прецедент и образец, передают ему полное объяснение и полное значение его мифов о происхождении.

Следовательно, наблюдателю необходимо полностью ознакомиться с социальной организацией аборигенов, если он действительно хочет постичь ее традиционный аспект. Тогда короткие объяснения — какие даются, например, по поводу локального происхождения — станут для него абсолютно ясными. Кроме того, он отчетливо увидит, что каждое из них представляет собой лишь часть, причем зачастую совершенно незначительную, более масштабной истории, которую нельзя вычитать ниоткуда, кроме как из самой аборигенной жизни. Что действительно важно в такой истории, так это ее социальная функция. Она передает, выражает и упрочивает фундаментальный факт локального единства и родственного единения группы людей, происходящих от общей прародительницы. История о происхождении, сочетаясь с убеждением, что только общее происхождение и появление из-под земли дает полные права на нее, в буквальном смысле содержит в себе правовую хартию сообщества. Так, даже когда люди побежденного в войне сообщества изгонялись со своих земель враждебным соседом, их право на эту территорию всегда оставалось невредимым; и по истечении некоторого времени, после того, как завершалась церемония примирения, им всегда было позволено возвратиться на изначальное место, заново отстроить свою деревню и вновь разводить свои сады4. Традиционное чувство реальной и интимной связи с землей, конкретная реальность лицезрения места своего появления в самом средоточии событий повседневной жизни, историческая преемственность привилегий, родов занятий и отличительных черт, восходящих к мифологическому началу времен, — все это очевидным образом способствует сплочению, локальному патриотизму и чувству единения и родства в сообществе. Однако несмотря на то, что повествование об изначальном происхождении интегрирует и сваривает воедино историческую традицию, правовые принципы и различные обычаи, необходимо постоянно иметь в виду и то, что миф о происхождении — всего лишь малая часть целостного комплекса традиционных представлений. Итак, с одной стороны, реальность мифа кроется в его социальной функции; с другой стороны, как только мы начинаем изучать социальную функцию мифа и тем самым реконструировать его полное значение, мы постепенно приходим к построению полноохватной теории туземной социальной организации.

Одним из наиболее интересных феноменов, связанных с традиционным прецедентом и хартией, является приспособление мифа и мифологического принципа к тем случаям, в которых происходит вопиющий подрыв самих основ такой мифологии. Этот подрыв происходит всегда, когда локальные притязания автохтонного клана, т. е. клана, появившегося на этом месте, попираются каким-нибудь иммигрантским кланом. Тогда разгорается конфликт принципов, ибо принцип, согласно которому земля и власть над ней принадлежат тем, кто в буквальном смысле из нее родился, разумеется, не оставляет места ни для каких пришельцев. С другой стороны, члены субклана высокого ранга, решающие поселиться на новом месте, не могут встретить полновесного сопротивления со стороны автохтонов (если, опять-таки, употребить это слово в буквальном туземном мифологическом смысле). В итоге, рождается новый класс мифологических историй, которые оправдывают и объясняют аномальное положение дел. Сила различных мифологических и правовых принципов проявляется в том, что мифы оправдания все-таки содержат в себе антагонистические и логически несовместимые факты и точки зрения и всего лишь пытаются прикрыть их каким-нибудь гибким примирительным инцидентом, явно изготовленным ad hoc*. Исследовать такие истории крайне интересно, как ввиду того, что это дает нам глубокое проникновение в туземную психологию традиции, так и ввиду того, что это побуждает нас реконструировать прошлую историю племени, хотя поддаваться этому искушению мы должны с должной долей осторожности и скептицизма.

На Тробрианских островах мы находим, что чем выше ранг тотемического субклана, тем выше его способность к экспансии. Давайте сначала изложим факты, а уж потом перейдем к их интерпретации. Субклан самого высокого ранга — субклан Табалу клана Маласи — в настоящее время правит несколькими деревнями: Омаракана, своей главной столицей, Касанайи, спутником столицы, и Оливилеви, деревней, заложенной около трех “правлений” назад после военного поражения столицы. Также этому субклану некогда принадлежали еще две деревни: Омламвалума, ныне обезлюдевшая, и Дайягила, более не управляемая Табалу. Этот же субклан, носящий точно такое же название и притязающий на то же самое происхождение, но не соблюдающий всех отличительных табу и не уполномоченный обладать всеми знаками отличия, правит в деревнях Ойвейова, Гумилабаба, Каватариа и Кадавага; все они расположены в западной части архипелага, последняя из названных — на маленьком острове Кайлеула. Деревня Туквауква совсем недавно перешла под власть Табалу, около пяти “правлений” назад. И наконец, субклан, обладающий тем же названием и претендующий на косвенное родство, правит двумя большими и могущественными сообществами на юге: Синакета и Вакута.

Второй важный факт, относящийся к этим деревням и их правителям, состоит в том, что правящий клан не претендует на локальное происхождение ни в одном из сообществ, в которых его члены владеют территорией, практикуют локальную магию и обладают властью. Все они притязают на то, что появились в компании с изначальной свиньей из исторической норы Обукула на северо-западном берегу острова, что неподалеку от деревни Лабайи. Именно оттуда, согласно их традиции, они и расселились по всему району5.

В традициях этого клана присутствуют некоторые определенно исторические факты, которые необходимо ясно вычленить и зафиксировать: основание деревни Оливилеви три “правления” назад, поселение Табалу в Туквауква пять “правлений” назад, захват власти в Вакута около семи-восьми “правлений” назад. Под “правлением” я имею в виду пожизненное правление одного индивидуального вождя. Поскольку у тробрианцев, как, несомненно, и в большинстве матрилинейных племен, на смену мужчине приходит его младший брат, то средняя продолжительность “правления” явно намного короче продолжительности жизни одного поколения, а кроме того и гораздо менее надежна в качестве меры времени, поскольку во многих случаях она не обязательно короче. Эти особые исторические сказания, дающие полное изложение того, как, когда, кем и каким образом было осуществлено заселение, являются спокойными утверждениями о фактически происшедшем. Так, от совершенно не зависящих друг от друга информаторов можно получить подробное описание того, каким образом во времена их отцов или соответственно дедушек вождь Бугвабвага из Омаракана после неудачной войны вынужден был бежать со всем своим сообществом далеко на юг, в то место, где обычно возводилась временная деревня. Через пару лет он возвратился с целью совершить церемонию примирения и заново отстроить Омаракана. Однако его младший брат с ним не возвратился, а возвел постоянную деревню, Оливилеви, и остался там. Это описание, которое может быть в мельчайших деталях подтверждено в этом районе любым разумным взрослым туземцем, является таким же надежным историческим свидетельством, какое можно было бы получить и в любом другом аборигенном сообществе. Данные относительно Туквауква, Вакута и т. д. имеют аналогичную природу.

Что делает такие описания достойными доверия и возносит их выше всяких подозрений, так это их социологические основания. Бегство после поражения является общим правилом племенного обычая. Манера поселения людей высшего ранга в других деревнях — а именно, взаимные браки между женщинами Табалу и вождями других деревень — тоже характерна для их социальной жизни. Способ, посредством которого все это происходит, обладает огромной значимостью, и его необходимо описать детально. Брак на Тробрианских островах патрилокален; женщина всегда переезжает в сообщество мужа. В экономическом плане, брак влечет за собой постоянный обмен между семьей жены и мужем: первая предоставляет продукты питания, а второй — различные драгоценности. Пища особенно изобильна в центральных равнинных районах Киривина, находящихся под управлением вождей высшего ранга из Омаракана. Ценные украшения из раковин, к которым питают слабость вожди, производятся в прибрежных районах, находящихся западнее и южнее. Экономически, стало быть, всегда существовала и до сих пор сохраняется тенденция, согласно которой женщины высокого ранга выходят замуж за влиятельных вождей из таких деревень, как Гумилабаба, Каватариа, Туквауква, Синакета и Вакута.

До сих пор все происходит в строгом соответствии с буквой племенного закона. Но как только женщина Табалу поселяется в деревне своего мужа, она сразу же затмевает его как своим рангом, так часто и своим влиянием. Если у нее есть сын или сыновья, то они до достижения зрелости являются законными членами сообщества своего отца. Они являются в нем самыми важными мужчинами. Отец, как это имеет место на Тробрианских островах, в силу личной привязанности всегда желает оставить их у себя даже после того, как они достигнут половой зрелости; все сообщество чувствует, что тем самым повышается и его целостный статус. Большинство желает этого; меньшинство же, состоящее из законных наследников вождя, его братьев и сыновей его сестер, не смеет этому противиться. Поэтому если сыновья высокого ранга не имеют особых причин возвращаться в принадлежащую им по праву деревню, т. е. деревню своей матери, они остаются в сообществе отца и правят им. Если у них есть сестры, то они тоже могут остаться, выйти в этой деревне замуж и тем самым заложить начало новой династии. Постепенно, хотя, быть может, и не сразу, они приобретают все привилегии, титулы и функции, которыми был до той поры наделен местный вождь. Их именуют “хозяевами” деревни и ее земель, они председательствуют на официальных советах, решают все проблемы общинной жизни, когда требуется принятие решений, и, прежде всего, принимают в свои руки контроль над локальными монополиями и локальной магией.

Все факты, которые я только что рассмотрел, являются строго эмпирическими наблюдениями; обратимся же теперь к легендам, приводимым в качестве их объяснения. Согласно одной из историй, две сестры, Ботабалу и Бонумакала, вышли из изначальной норы близ Лабайи. Они сразу же направились в центральный район Киривина и обе поселились в Омаракана. Здесь они были радушно встречены местной женщиной, владевшей магией и всеми правами, и таким образом была установлена мифологическая санкция их притязаний на столицу. (К этому моменту нам еще придется вернуться.) По истечении некоторого времени между ними разгорелась ссора из-за нескольких банановых листьев, из которых делают красивые юбки, используемые в качестве одежды. Тогда старшая сестра велела младшей убираться прочь, что считается среди туземцев огромным оскорблением. Она сказала: “Я останусь здесь и буду соблюдать все строгие табу. А ты уходи и ешь лесную свинью, рыбу катакайлува”. Именно поэтому вожди прибрежного района, обладая в действительности точно таким же рангом, этих табу не соблюдают. Эту историю туземцы прибрежных деревень рассказывают, однако, с одним отличием, а именно тем, что на самом деле младшая сестра приказывает старшей остаться в Омаракана и соблюдать все табу, тогда как сама уходит на запад.

Согласно синакетской версии, первоначально в субклане Табалу было три женщины, старшая из которых осталась в Киривина, вторая поселилась в Кубома, а младшая пришла в Синакета и принесла с собой раковины Калома, которые положили начало местному промыслу.

Все эти наблюдения касаются только одного субклана клана Маласи. Все другие субкланы этого клана, которых я зарегистрировал около дюжины, обладают низким рангом; все они локальны, т. е. не являются на ныне занимаемой ими территории иммигрантами, а некоторые из них — те, что из Бвойталу, — принадлежат, так сказать, к париям, или особо презираемой категории людей. Хотя все они носят одно и то же родовое имя, имеют один и тот же общий тотем и на церемониальных событиях должны рассаживаться плечом к плечу с людьми высшего ранга, туземцы относятся к ним как к представителям совершенно иного класса.

Прежде чем перейти к переинтерпретации, или исторической реконструкции этих фактов, я представлю факты, касающиеся других кланов. Следующим по значимости является, вероятно, клан Лукуба. Среди его субкланов насчитываются два или три, непосредственно следующие по рангу за Табалу из Омаракана. Предков этих субкланов зовут Мваури, Мулобваима и Тудава; все они вышли из той же самой главной норы близ Лабайи, из которой появились на свет четыре тотемических животных. Далее они переместились в некоторые важные центры района Киривина и на соседние острова Китава и Вакута. Как мы с вами уже увидели, согласно основному мифу о происхождении, высшим рангом сначала обладал клан Лукуба, пока положение вещей не изменилось вследствие инцидента со свиньей и собакой. Более того, к клану Лукуба принадлежит большинство мифологических личностей и животных. Великий мифологический культурный герой Тудава, считающийся также предком одноименного субклана, является Лукуба. Большинство мифических героев, связанных с межплеменными отношениями и церемониальными формами торговли, также принадлежат к этому клану6. Основная доля экономической магии этого племени также принадлежит людям этого клана. На Вакута, где их в последнее время оттеснили на второй план — если вообще не вытеснили — Табалу, Лукуба пока еще способны постоять за себя; они до сих сохранили за собой монополию в магии и, опираясь на мифологическую традицию, все еще отстаивают свое реальное превосходство над узурпаторами. Среди них гораздо меньше субкланов низкого ранга, нежели среди Маласи.

Гораздо меньше можно сказать, с точки зрения мифологии и культурной, или исторической, роли, о третьем крупном тотемическом подразделении, Луквасисига. В основном мифе о происхождении они либо полностью упускаются из виду, либо их прародителю — животному или человеку — отводится совершенно незначительная роль. Они не владеют никакими особенно важными формами магии и едва ли не нарочито отсутствуют во всяких мифологических отсылках. Единственно в чем они играют важную роль, так это в великом цикле о Тудава, в котором великан-людоед Доконикан наделяется принадлежностью к тотему Луквасисига. К этому клану принадлежит вождь деревни Кабваку, являющийся также вождем района Тилатаула. Этот район всегда находился в отношениях потенциальной враждебности с районом Киривина, а вожди Тилатаула были политическими соперниками Табалу, людей высшего ранга. Время от времени между ними вспыхивали войны. Независимо от того, какая сторона терпела в них поражение и должна была спасаться бегством, с помощью церемонии примирения всегда восстанавливался мир, и между двумя провинциями вновь достигался тот же относительный статус, какой был и раньше. Вожди Омаракана всегда сохраняли за собой превосходство ранга и своего рода общий контроль над враждебно настроенным районом, даже в том случае, если тот одерживал победу. Вожди Кабваку в некоторой степени были обязаны исполнять их приказы; в особенности же, если в былые времена нужно было покарать кого-то смертной казнью, вождь Омаракана делегировал обязанность исполнения наказания своему потенциальному недругу. Реальное старшинство вождей Омаракана было обусловлено их рангом. Однако их власть и тот страх, который они внушали всем другим туземцам, в огромной степени проистекали из того, что в их распоряжении находилась важная магия солнца и дождя. Итак, члены одного из субкланов Луквасисига были для высших вождей потенциальными врагами и исполнительными вассалами, но в войне были равными им. Ибо если в мирное время старшинство Табалу должно было оставаться неоспоримым, то во время войны Толивага из Кабваку были, по общему мнению, более эффективными и грозными. Кроме того, члены клан Луквасисига в целом почитались за сухопутных жителей (Кулитаодила). Один или два других субклана этого клана обладали довольно высоким рангом и довольно часто заключали взаимные браки с Табалу из Омаракана.

Четвертый клан, Лукулабута, включает в свой состав субкланы только низкого ранга. Это наименьший по численности клан, и единственная магия, с которой ассоциируются его члены, — это колдовство.

Когда мы подходим к исторической интерпретации этих мифов, перед нами с самого начала встает фундаментальный вопрос: должны ли мы считать, что фигурирующие в легенде и мифе субкланы представляют собой всего лишь локальные ветви гомогенной культуры, или же мы можем приписать им более амбициозную значимость и считать, что они представляют разные культуры, т. е. принадлежат к разным миграционным волнам? Если принять первую альтернативу, то все мифы, исторические данные и социологические факты относятся всего лишь к незначительным внутренним движениям и изменениям, и к ним нечего добавить помимо того, что мы уже сказали.

В поддержку более амбициозной гипотезы, между тем, можно было бы заявить, что основная легенда о происхождении помещает истоки четырех кланов в весьма примечательное место. Лабайи находится на северо-западном берегу, в единственном месте, открытом для моряков, которые могли бы прибыть сюда с той стороны, с которой обычно дуют муссонные ветры. Более того, во всех мифах миграционный дрейф, тенденция распространения культурного влияния и путешествия культурных героев направлены с севера на юг и в целом, хотя и не с таким постоянством, с запада на восток. Это то направление, которое признается в великом цикле историй о Тудава; это то направление, которое мы обнаруживаем в миграционных мифах; это то направление, которое фигурирует в большинстве легенд Кула. Таким образом, само собой напрашивается предположение, что с северных берегов архипелага распространялось некое культурное влияние — влияние, следы которого обнаруживаются на востоке вплоть до острова Вудларк, а на юге вплоть до архипелага Д’Антркасто. На эту гипотезу наталкивает и элемент конфликта, содержащийся в некоторых из мифов, например, конфликт между собакой и свиньей, между Тудава и Докониканом и между братьями, один из которых был каннибалом, а другой не был каннибалом. Если мы далее примем эту гипотезу, не ручаясь за ее достоверность, то возникает следующая схема. Древнейший слой был бы представлен кланами Луквасисига и Лукулабута. Последний мифологически появился первым; к тому же оба они относительно автохтонны в том смысле, что они не моряки, их сообщества обычно лежат в глубине суши, и занимаются они в основном сельским хозяйством. Также можно было бы вписать в эту гипотезу и общее враждебное отношение главного субклана Луквасисига, Толивага, к тем людям, которые иммигрировали сюда, должно быть, самыми последними, а именно, к Табалу. Опять-таки, наводит на мысль и то, что монстр-людоед, с которым сражался инноватор и культурный герой Тудава, принадлежит к клану Луквасисига.

Я намеренно подчеркнул, что именно субкланы, а не кланы должны рассматриваться в качестве миграционных единиц. Ибо неоспоримым фактом является то, что большой клан, заключающий в себе несколько субкланов, — это непрочная социальная единица, раздираемая значительными культурными конфликтами. Например, клан Маласи включает в себя как высший субклан, Табалу, так и самые презираемые субкланы, Вабуа и Гумсосопа из Бвойталу. Историческая гипотеза о миграционных единицах, между тем, должна была бы еще объяснить связь между субкланами и кланом. Мне кажется, что низшие по рангу субкланы должны были поселиться здесь первыми и что их тотемические ассимиляции являются косвенным продуктом общего процесса социологической реорганизации, который произошел после прибытия сюда таких сильных и влиятельных иммигрантов, как Тудава и Табалу.

Историческая реконструкция требует, таким образом, нескольких вспомогательных гипотез, каждая из которых должна рассматриваться как правдоподобная, но вместе с тем оставаться произвольной; в то же время каждое предположение вносит и значительный элемент неопределенности. Вся реконструкция в целом — это мыслительная игра, притягательная и захватывающая, часто самопроизвольно навязывающая себя полевому исследователю, но всегда остающаяся вне области наблюдения и прочного умозаключения, при условии, разумеется, что полевой исследователь сохраняет за собой способность наблюдать и удерживает под контролем свое чувство реальности. Схема, разработанная мною здесь, такова, что факты тробрианской социологии, мифа и обычая естественным образом в нее укладываются. Тем не менее, я не придаю ей сколь-нибудь серьезного значения и не считаю, что даже самое исчерпывающее знание района уполномочивает этнографа на что-то большее, нежели предварительные и осторожные реконструкции. Возможно, что гораздо более широкое сопоставление таких схем смогло бы показать их ценность или же доказать их абсолютную бесполезность. Такие схемы если даже и имеют какое-то значение, то лишь в качестве рабочих гипотез, побуждающих к более тщательному и педантичному собиранию легенд, традиций и социологических различий.

Когда же речь идет о социологической теории этих легенд, историческая реконструкция нерелевантна. Какова бы ни была скрытая реальность незадокументированного прошлого, мифы служат скорее сокрытию некоторых противоречий, создаваемых историческими событиями, нежели точной регистрации самих этих событий. Мифы, связанные с распространением могущественных субкланов, демонстрируют в некоторых моментах свою верность жизни тем, что регистрируют не согласующиеся друг с другом факты. Эпизоды, с помощью которых эта несогласованность сглаживается или даже утаивается, скорее всего, являются вымышленными; мы с вами уже увидели, как изменяются мифы в зависимости от той местности, в которой их рассказывают. В других случаях такие эпизоды служат подпоркой для несуществующих притязаний и прав.

Историческое рассмотрение мифа интересно, стало быть, тем, что оно показывает, что миф, взятый в целом, не может быть рассудительной бесстрастной историей, поскольку всегда вынужден ad hoc выполнять определенную социологическую функцию: прославлять какую-то группу или обосновывать какой-то аномальный статус. Эти размышления показывают нам также, что для туземного разума непосредственная история, полуисторическая легенда и беспримесный миф перетекают друг в друга, образуют непрерывный ряд и фактически выполняют одну и ту же социологическую функцию.

И это вновь возвращает нас к нашему исходному утверждению, что реально важной вещью в мифе является его характер ретроспективной, вездесущей, живой реальности. Для туземца это не вымышленная история и не описание мертвого прошлого; это повествование о более великой реальности, которая отчасти еще жива. Она жива тем, что ее прецедент, ее закон, ее мораль все еще управляют социальной жизнью туземцев. Очевидно, что миф функционирует в особенности там, где существует какое-то социологическое напряжение, связанное, например, с огромными различиями в ранге и власти или со старшинством и субординацией, а также, бесспорно, там, где произошли глубокие исторические изменения. Таким образом, многое в нем может преподноситься как факт, хотя у нас всегда должны оставаться сомнения относительно того, насколько далеко мы можем зайти в опоре на миф, занимаясь исторической реконструкцией.

Мы, безусловно, вправе отвергнуть всякие объяснительные, а также символические интерпретации этих мифов о происхождении. Персонажи и существа, которых мы в них находим, являются не символами скрытых реалий, а тем, чем они кажутся на поверхности. Что же до объяснительной функции этих мифов, то нет никакой проблемы, которую бы они скрывали, никакого любопытства, которое бы они удовлетворяли, и никакой теории, которую бы они в себе заключали.


III. Мифы о смерти и повторяющемся цикле жизни


В некоторых версиях мифов о происхождении существование человечества под землей сравнивается с существованием человеческих душ после смерти в нынешнем мире духов. Таким образом, производится мифологическое сближение первозданного прошлого с непосредственной судьбой каждого человека, т. е. еще одна из тех связей с жизнью, которые мы считаем столь важными для понимания психологии и культурной це